Это пробудило у них пренеприятную способность замечать глупость и возмущаться ею.

Их огорчали мелочи: газетные объявления, наружность какого-нибудь обывателя, нелепое рассуждение, случайно дошедшее до них.

Они прислушивались к тому, что говорят в деревне; мысль, что во всём мире, вплоть до антиподов, существуют такие же Мареско, такие же Фуро, угнетала их, словно их придавило бременем всей Земли.

Они перестали выходить из дома, никого у себя не принимали.

Однажды днём до них донесся разговор Марселя с каким-то господином в широкополой шляпе и тёмных очках. То был академик Ларсенер. От него не ускользнуло, что, пока он разговаривал со слугою, в одном из окон приоткрылась штора и кто-то затворил двери. Он пришёл, чтобы сделать попытку примирения, и удалился вне себя от злости, поручив Марселю передать хозяевам, что считает их хамами.

Бувар и Пекюше отнеслись к этому совершенно безразлично. Мир терял в их глазах свою значительность, они взирали на него как бы сквозь облако, которое обволакивало их сознание и туманило взор.

Да не иллюзия ли он, не дурной ли сон? Быть может, в конечном счёте блага и невзгоды уравновешиваются? Однако благополучие рода человеческого не может служить утешением для отдельной личности.

— Какое мне дело до других! — говорил Пекюше.

Его отчаяние удручало Бувара. Ведь это он довёл своего друга до такого состояния, а каждодневные неприятности, причиняемые разрухой в их хозяйстве, ещё более омрачали их жизнь.

Они сами себя уговаривали, старались приободриться, принуждали себя работать, но вскоре впадали в ещё большую апатию, в глубокое уныние.

После обеда или ужина они с мрачным видом продолжали сидеть за столом, расставив локти, и тяжко вздыхали. Марсель таращил на них глаза, потом отправлялся на кухню и там объедался в одиночестве.

В середине лета они получили приглашение на свадьбу Дюмушеля со вдовой Олимпией-Зюльмой Пуле.

— Да благословит их бог!

Они вспомнили время, когда и сами были счастливы.

Почему они теперь не ходят смотреть на жнецов? Куда канули дни, когда они заглядывали на фермы, выискивая всякие древности? Теперь уже не выпадало на их долю блаженных часов, посвященных виноделию или литературе. От тех дней их отделяла бездна. Случилось нечто непоправимое.

Однажды им захотелось погулять, как в былое время, по полям, уйти подальше, заблудиться. На небе, словно барашки, паслись облака, ветер колыхал овсы, на лужайке журчал ручеёк. Вдруг до них донеслось резкое зловоние, и они увидели среди терновника распростёртый на камнях труп собаки.

Все четыре ноги её уже высохли. Она оскалилась, за синеватыми отвислыми губами виднелись нетронутые клыки; на месте живота громоздилась куча землистого цвета; казалось, будто она трепещет — так много копошилось в ней червей. Она шевелилась, залитая солнцем, под жужжание мух, среди невыносимого запаха, запаха свирепого и ужасающего.

Бувар нахмурился, на глазах его показались слёзы.

Пекюше стоически заметил:

— Наступит день, когда и мы станем такими же.

Мысль о смерти поразила их. Они говорили о ней на обратном пути.

Впрочем, смерти нет. Существа растворяются в росе, в ветерке, в звездах. Становишься как бы частицей древесного сока, сверкания самоцветов, оперенья птиц. Возвращаешь Природе то, что она дала тебе взаймы; Небытиё, ожидающее нас в будущем, ничуть не страшнее того, что осталось позади нас.

Они пытались представить себе его в виде беспросветной тьмы, бездонной пропасти, полного исчезновения; всё, что угодно, предпочтительнее этого однообразного, нелепого и безнадежного существования.

Им припомнились их неосуществлённые желания. Бувару всегда хотелось иметь лошадей, экипажи, роскошный дом, лучшие бургундские вина и прекрасных, благосклонных к нему женщин.

Мечтой Пекюше было овладеть философскими познаниями. Между тем главнейшая проблема — та, что содержит в себе все остальные, — может быть решена в один миг. Когда же это произойдёт?

— Лучше покончить с собою немедленно.

— Как хочешь, — согласился Бувар.

Они занялись вопросом о самоубийстве.

Что же дурного в том, чтобы сбросить с себя гнетущее бремя и совершить поступок, никому не приносящий вреда? Если бы такой поступок оскорблял бога, разве нам была бы дана возможность совершить его? Это не малодушие, хотя так обычно считают, а прекрасное дерзновение — насмеяться, даже в ущерб себе, над тем, что люди ценят превыше всего.

Они стали обсуждать различные способы самоубийства.

Яд причиняет сильные страдания. Чтобы зарезаться, необходимо исключительное мужество. При угаре часто получается осечка.

В конце концов Пекюше отнёс на чердак два каната, служивших им для гимнастики. Он привязал их к одной из балок, спустил вниз петли и, чтобы добраться до них, под каждую поставил по стулу.

Они решили, что этот способ предпочтительнее.

Их занимала мысль о том, какое впечатление произведёт это в округе, что станется с их библиотекой, их бумагами и коллекциями. Мысль о смерти внушала им жалость к самим себе. Однако они не отступались от своего намерения и так много о нём говорили, что в конце концов свыклись с ним.

Вечером двадцать четвертого декабря, между десятью и одиннадцатью, они сидели в музее, размышляя. Одеты они были по-разному: на Буваре поверх вязаного жилета была блуза, а Пекюше уже три месяца ради экономии не расставался с монашеской рясой.

Они очень проголодались (Марсель, ушедший из дому ещё на заре, так и не появлялся), поэтому Бувар счёл за благо выпить графинчик водки, а Пекюше — чаю.

Поднимая чайник, он выплеснул на паркет немного воды.

— Разиня! — вскричал Бувар.

Заварка показалась ему недостаточно крепкой, и он решил добавить ещё две ложки.

— Пить нельзя будет, — сказал Пекюше.

— Вот ещё.

Каждый тащил чайницу к себе, и в конце концов поднос свалился со стола; одна из чашек — последняя из прекрасного фарфорового сервиза — разбилась.

Бувар побледнел.

— Продолжай в том же духе! Бей! Не стесняйся!

— Подумаешь! Велика беда!

— Да, именно беда. Чашка досталась мне от отца.

— Незаконного, — добавил Пекюше, хихикнув.

— Ах, ты меня ещё и оскорбляешь!

— Нет, просто я тебе надоел, я это отлично вижу, сознайся.

Пекюше охватила дикая ярость, вернее — безумие. Бувара тоже. Они кричали, не слушая друг друга, один взбеленился от голода, другой — от алкоголя. Из груди Пекюше вырывался уже только хрип.

— Это ад какой-то, а не жизнь! Уж лучше смерть! Прощай!

Он взял подсвечник, повернулся, хлопнул дверью.

Оставшись в темноте, Бувар с трудом отворил её и вслед за другом взбежал на чердак.

Свеча стояла на полу, а Пекюше — на одном из стульев, с верёвкой в руках.

Дух подражания увлек Бувара:

— Подожди меня.

И он уже стал карабкаться на второй стул, как вдруг спохватился.

— Погоди!.. Мы не написали завещания!

— А ведь верно!

Сердца у них сжимались от тоски. Они подошли к окошку, чтобы подышать.

Воздух был холодный; на небе, тёмном, как чернила, сияло множество звёзд.

Белизна снега, покрывшего землю, на горизонте растворялась во мгле.

Внизу они заметили множество огоньков, — огоньки приближались, постепенно увеличиваясь, и двигались по направлению к церкви.

Друзья из любопытства отправились туда.

Верующие собирались ко всенощной. Огоньки оказались фонарями. На паперти прихожане стряхивали снег со своих плащей.

Хрипел орган, пахло ладаном. Плошки, развешанные вдоль нефа, образовали три разноцветных светящихся венца, а в глубине, по сторонам дарохранительницы, красным пламенем пылали огромные свечи. Поверх голов и женских чепцов, за певчими, виднелся священник в золочёной ризе; его резкому голосу вторили зычные голоса мужчин, заполнивших амвон, и деревянные своды церкви содрогались от этих мощных звуков. Стены были украшены живописью, изображавшею крестный путь. На амвоне, перед престолом, подвернув ноги и выпрямив ушки, лежал агнец.